Каждый вечер в одиннадцать

Поднявшись на высокое крыльцо и миновав широкую, застеклённую веранду, я вслед за хозяйкой вошёл в светлую комнату, в которой был тот беспорядок, какой бывает при скором и неожиданном отъезде, похожем на бегство. Дверцы шкафа распахнуты, нижние ящики раскрыты; стол, сдвинутый в угол, перевёрнут; короткие, толстые ножки торчат, как придорожные столбики; у печи навалено в кучу что-то громоздкое, накрытое старой клеёнкой. Вид этой комнаты, залитой ярким июньским солнцем, невольно подчёркивая увиденное мною, был таков, что просто хотелось спросить, что это всё значит.
Я промолчал, но взгляд мой, брошенный на хозяйку, женщину лет пятидесяти, среднего роста, полногрудую, был красноречивее всяких слов. Она вздохнула и поспешно, словно боясь проговориться, спросила:

 

– Как, подойдёт?
– Да, конечно.
– Вот и договорились.
Хозяйка, даже не взглянув на меня, поспешно вышла из комнаты.
На следующий день я приехал с женой. Комната была пуста, казалась больше, светлее. Только за печью валялись мелкие вещи, которые не успели вынести.
Жене понравилась снятая мною комната в доме, который стоял вблизи железнодорожной станции, что нас вполне устраивало. Не дожидаясь жены, вышедшей вместе с хозяйкой во двор о чём-то ещё договориться, я принялся за уборку. В хламе тряпок и битой мелкой щебёнки приметил смятый листок из школьной тетради. Я поднял его, аккуратно расправил. Это было письмо, написанное мелким, округлым почерком. Надо бы кинуть его в ведро, не читая, но мне вдруг стало любопытно.
И вот что я прочитал:
«Спасибо за долгожданное письмо, моя милая школьная подружка. Получила утром, в субботу, так что считай, что ты поздравила меня первой.
Да, завтра мне стукнет девятнадцать. Даже не верится. Кажется, что ещё вчера мы были такие легкомысленные, беззаботные девчонки.
А сейчас? Как будто всё быльём поросло: пионерские зорьки, весёлые, звонкие вечера и прочее-прочее…
Ты уже замужем, ждёшь ребёнка и стала такой рассудительной, ну прямо как наша заведующая птицефермой Ольга Павловна. Ты спокойна, уверена. Тебе можно только позавидовать. А я всё жду. Злюсь на себя, мучаю бедную маму. А работа? Она опротивела мне до чёртиков. А тут ещё вредный старикашка Мухин без конца твердит: «Работай, как мама, которая отдала себя полностью этой птицеферме». А я хочу в город, хочу красивой, настоящей жизни. Он-то наговорил невесть что и уехал, и вот – ни звука, хотя обещал позвонить, вот и мобильник мне подарил. И я, как набитая дура, жду. И боюсь, что могу сорваться, всё бросить… А он…»
На этом письмо обрывалось. То ли оно не было дописано, то ли был ещё листок, да затерялся.
– Вот молодец! – воскликнула радостно жена, останавливаясь рядом и ставя ведро с горячей водой. ­– Разве не умница! – она наклонилась, чтоб чмокнуть в щёку, и тут увидела письмо, и так выразительно посмотрела на меня, что я молча протянул его ей.
– Знаешь, кто это написал? Таня, дочка нашей хозяйки Елизаветы Андреевны.
– Откуда узнала?
– А мне сама Елизавета Андреевна сказала. Сказала, что в этой комнате жила её дочь. Месяц как уехала. Тайком, внезапно.
– Странно.
– Более чем странно, – вернув письмо, добавила. – Я бы так не смогла.
Я сунул листок в карман брюк, вышел во двор. Но там хозяйки дома не было. Не было её и во времянке, куда она, как я понял, перебралась на лето.
II
Лишь поздно вечером во времянке зажегся свет. Увидев его, я невольно вздрогнул: весь день высматривал Елизавету Андреевну, а когда пришла, так и не заметил. Нащупав в кармане брюк письмо, остановился: отдать или нет? Письмо ведь не её, а дочери, к тому же – неотправленное. Удобно ли? Но письмо-то написано Таней, и, наверно, сейчас, когда её нет дома и неизвестно, где она находится, письмо это для матери может значить больше. Может, что-то оно ей подскажет?
Я решаюсь и стучу в лёгкую фанерную дверь, вхожу, низко склонив голову, в крошечную комнатушку. Здесь чисто, уютно и совсем не чувствуется тесноты. Наверно, оттого, что нет ничего лишнего – узкая железная кровать, столик, два стула, небольшой чемодан, тумбочка с радиоприёмником.
– Вот, пожалуйста. Может, нужное?
Елизавета Андреевна садится на стул, долго и внимательно смотрит на листок бумаги. Лицо неподвижно, губы плотно сжаты. Мне бы оставить её одну, а я жду, терпеливо и молча.
Наконец Елизавета Андреевна, не поднимая головы, тихо произносит:
– Спасибо вам, – подвигает стул. – Садитесь. В ногах правды нет.
Извиниться бы, уйти, а я сажусь и жду. По тому, как Елизавета Андреевна заговорила, понял: она догадалась, что письмо я читал и что лишних вопросов задавать не стану.
– Тайком сбежала, в день своего рождения. Я ей сапожки лаковые купила, пирожков напекла, с сушёной черёмухой, её любимых. И на тебе –
в комнате всё раскидано, разбросано, чисто погром. Я на работу – там её нет. Я к подружкам – и там её нет. Не сразу в толк взяла что к чему. К шалопаю городскому уехала. И мне ничего не сказала, записки даже не оставила. Тайком, по-воровски. А что я ей такого худого сделала. Ума не приложу. Всегда только одно говорила: «Не торопись, девонька, попусту не срывайся». Нет, не прислушалась, словно шлея под хвост попала…
– Может, она у этой, ­– я кивнул на письмо, которое она продолжала держать в руках. ­– У подруги.
– Нет, не у неё. Нина вскорости сама приезжала. Про этого городского всё, что знала, сказала и про то сказала, что мобильный телефон оставил… И чем он только улестил её, как ночной мотылёк на яркий свет зараз ухлестала, с матерью ни словом ни полсловом не обмолвилась.
Елизавета Андреевна взглянула на будильник, стоявший в нише узкого подоконника, поднялась.
– Извините, мне надо идти.
– На работу? – вырвалось невольно.
Шёл одиннадцатый час вечера. Какая уж тут работа. Может, что-то срочное? Может, дежурство какое? Я ругнул себя за несдержанность, даже рад был, что Елизавета Андреевна ничего не ответила.
Она ушла, накинув на плечи вязаный платок, торопливой походкой. Я проводил её взглядом до калитки. Скрипнула и стукнула дверца калитки, в кустах смородины вспорхнула тяжёлая птица, чёрной точкой мелькнула в тусклом свете уличного фонаря, стоявшего напротив дома, с шумом упала за угол сарая. И всё стихло, замерло, и в густоте наступившей ночи – луны не было, а мелкие, далёкие звёзды совсем не давали света – деревенская тишина эта мне, человеку городскому, казалась удивительно покойной.
Я стоял посредине двора, прислушивался к тишине, постепенно улавливая в ней свои, неповторимые звуки: сонное повизгивание поросёнка за дощатой стеной сарая, отдалённый взлай собаки, чей-то невидимый шорох в траве, густо растущей по закрайкам двора. И вдруг в тишине этой донёсся шум поезда. Он, нарастая, заполнил собою всё, что окружало меня. Я обернулся. Прямо по линии забора, за которым был огород, а далее – широкое картофельное поле, узкой и длинной полосой пятнисто-жёлтого света простучал состав пассажирского поезда. Потом опять воцарилась тишина, и вышедшей ко мне жене я сказал, обняв её ласково и нежно за плечи:
– Как всё чудно, Ирина.

III
И пошли у нас дни, тихие, ровные. Быстро привыкли к деревне в две широкие улицы, к сосновому бору, к весёлой журчащейся речке Ламе, текущей по круто спадающей низине. И, конечно же, к людям, которые были к нам добры и приветливы. Таких, как мы, дачников, в деревне было немного, всего четыре семьи. По их делам, привычкам и связям с местными было совсем незаметно, что они из города. Да и мы спустя неделю чувствовали себя вполне своими людьми. Когда меня или жену останавливали и спрашивали, не вернулась ли дочка Елизаветы Андреевны, то мы не удивлялись, мы видели, что нас уже знают.
Но только к тому, о чём нас спрашивали, привыкнуть не могли. Да разве можно привыкнуть к беде человеческой?
С того вечера Елизавета Андреевна не заводила разговора о дочери, а мы не решались тревожить её. И только молча провожали её долгим взглядом до калитки, когда она в середине одиннадцатого вечера, накинув на плечи вязаный платок, уходила из дому. Теперь мы знали, что она уходила на станцию – ровно в одиннадцать всего на две минуты останавливался пассажирский поезд. Это был единственный пассажирский поезд, который здесь приостанавливал свой длинный, утомительный бег почти через всю страну.
Ольга Павловна, заведующая птицефермой, которую Таня в письме называла строгой и рассудительной, оказалась такой и в самом деле. Сидела она, полная, круглолицая, в толстых очках, и сурово, не глядя на присевшую с краю широкой лавки молчаливую Елизавету Андреевну, выговаривала:
– Неладное говоришь ты, девка, неладное. Погляди, на кого походишь? Говорю тебе, хватит шастать на станцию, хватит. Зряшное дело, никуда негодное. Только изводишь себя. Не стоит она того, Лизавета, не стоит.
Елизавета Андреевна встала, ушла во времянку.
Я подошёл к Ольге Павловне:
– Зачем вы так? Она ждёт, надеется…
– Вот что, молодой человек, – резко оборвала меня Ольга Павловна. – Вас я прошу не вмешиваться. Ваше дело – отдыхать, вот и отдыхайте.
– Нельзя же так, – попытался я объясниться, но Ольга Павловна не дала договорить:
– Зряшное дело, – и ушла, повторив. – Зряшное…
Не успел я прийти в себя после неприятного разговора с Ольгой Павловной, решить, как теперь поступить ­– идти к Елизавете Андреевне или погодить, как мимо меня пробежал трусцой высокий, худой старик. Был он суетлив и встрёпан и видом своим невольно встревожил меня: не случилась ли ещё какая беда!
Старик подбежал к времянке, у порожка, сломившись в поясе, скрылся за дверью. Я едва удержался, чтобы не последовать за ним. Стоял у калитки, чутко прислушиваясь к каждому постороннему звуку. Но всё было тихо – ни вскрика, ни шёпота. Я шагнул к дорожке, ведущей к времянке, но в этот момент дверь распахнулась, и старик, ещё более суетливый, выскочил во двор и чуть было не пробежал мимо, но вдруг резко остановился, повернулся ко мне всем длинным, худым телом.
– Можно вас на минутку, – и, не дожидаясь согласия, крепко стиснул мою руку. Молча вышли на улицу, зашагали по краю дороги.
– Я – Мухин, – представился он и торопливо, оглядываясь, заговорил. – Я с Елизаветой Андреевной на птицеферме работаю, почитай лет двадцать вместе. Она мне как сестра. И Танюшка на глазах моих выросла. Так счастья ей хотелось, порадоваться хотелось, а вот – наоборот всё вышло. В город подалась, а в какой, неизвестно. И всё так внезапно. И всех спокоя лишила. И как теперь вот Елизавете Андреевне помочь, не знаем. И что сделать, чтоб она на эту проклятую станцию не шастала. А потом – ночами не спит, зазря убивается. Каково нам это видеть? Ей и так бедной не повезло. Попался мужик никудышный, перекати-поле, всё счастья лёгкого искал. И доискался ­– помер, простудившись по дороге. И дочка в него, видать, пошла, тоже решила по лёгкому пути идти, в бега подалась. Послушайте, уважаемый, – Мухин приблизил ко мне своё исхудалое, в глубоких запавших морщинах обветренное лицо, заговорил умоляюще. – Вы – человек грамотный, статейки разные сочиняете, вам слово разумное легче отыскать. Окажите милость, сделайте что-нибудь, извелась вот вконец, бедная… Всё шастает и шастает…
– Не велено мне, – смущённо проговорил я. – Попросили не вмешиваться.
– Кто? Кто вам мог такое сказать?
– Ольга Павловна. Она была тут перед вами.
– Да сгоряча она это. Дорогой одумалась, и меня к вам сама послала. Иди, мол, Иван Прокопьевич, потолкуй с дачником ейным, человек он с сочувствием, сознательный. Верно, сама. А то меня совсем Елизавета Андреевна не послушала. И ответного слова Ольге Павловне не сказала, – Мухин, продолжая сжимать мою руку, договорил с надеждой в голосе. – А вас она должна послушаться. Так что надеемся на вас, уважаемый…
– Хорошо, я поговорю. Сегодня же.
– Вот спасибочки. Так я побегу, порадую Ольгу Павловну. – Мухин быстро подался в сторону тропинки, круто взбегающей на травянистый откос.
«Да, сегодня же, сейчас», – решил я про себя, возвращаясь обратно размашистым шагом. До суставного скрипа распахнул калитку, заспешил к времянке. И, не делая передыха, шагнул в прохладную темноту, крепко зажмурив глаза, чтоб быстрее они привыкли к полуденному солнцу.
В комнате было тихо и сонно. Не сразу приметил сидящую на пёстрой половице перед раскрытым дорожным чемоданом Елизавету Андреевну.
– Прошу вас, не уезжайте. Не надо, не стоит, – взволнованно заговорил я, приседая на корточки, и замолчал, увидев в правой её руке фотографию дочери – улыбчивое лицо, задорно вздёрнутый нос, две толстые косы вразлёт, как два тугих крылышка.
– Простите, – я встал, чувствуя, как горят мои щёки. Медленно поднялась и Елизавета Андреевна и впервые за всё это время улыбнулась:
– Кто вам сказал, что я уезжаю.
Она быстро вышла из залитой солнцем времянки, такой светлой, весёлой. Чемодан так и остался лежать открытым, а на середине стола – большая фотография Тани, и на какое-то мгновение показалось, что за моей спиной стоит сама Таня.
Когда я минутой позже вышел следом, во дворе уже никого не было. Выбежал за калитку. Далеко впереди, уже по крутой тропинке в сторону птицефермы шла Елизавета Андреевна.
«Поговорил, называется», – вслух ругнул я себя, совершенно не зная, как мне быть теперь. Хорошо, что Ирины не было дома, – на два дня задержалась в городе: открылась учительская конференция, – не знал бы, что и сказать ей. Постепенно уверил себя: дождусь Елизаветы Андреевны, ещё раз, более спокойно, рассудительно, поговорю с ней.

IV
Быстро темнело, утихало, в чёрном небе, без луны, рассыпались, как зёрна, светлые точки звёзд, зажигались огни в окнах домов. До прихода пассажирского поезда – ровно в одиннадцать – оставалось так мало времени.
Кинув пиджак на лавку, я помчался на станцию прямиком через картофельное поле, путаясь в высокой, кустистой ботве. Когда выбежал на узкую тропку, что тянулась вдоль полотна, за спиной моей, со стороны чёрного бора, с гулким, нарастающим грохотом вырвался поезд.
Не оглядываясь, я припустил что было сил, и всё же у переезда, обдав меня горячим маслянистым дыханием, промчался мимо поблёскивающий огнями длинный состав. Мелькнули в окнах чьи-то весёлые лица, жёлтые флажки в руках проводниц, вошедших на самый край распахнутых тамбуров. И уже вдогонку, вровень с рельсами, скрипя мелким гравием, я кинулся вслед. И всё казалось – догоню, но как всё обманчиво в густой, вязкой темноте позднего июньского вечера.
Когда я взбежал по крутым ступенькам на дощатую платформу, мёртвенно-тусклую от слабого света редких фонарей, она была пуста. Я прислонился к фонарному столбу, чувствуя внезапно тяжёлую усталость в разгорячённом от бега теле. Не было сил добрести до низенькой пристанционной пристройки, тускло белеющей впереди, всего в каких-то тридцати шагах.
И тут из тени пристройки выступила фигура женщины. Это была она – Елизавета Андреевна. Я пошёл ей навстречу, чувствуя, как ослабевшие ноги мои мелко, противно подрагивали, и никак не мог прибавить шаг. А Елизавета Андреевна сошла с платформы и, не оглядываясь, направилась в сторону деревни с уже редкими огнями. Я молча проводил её долгим взглядом, пока фигура её не скрылась в густой темноте.
Почему не окликнул? Почему не отправился следом? Ответа не находил, как не находил его на десятки других мучительных «почему», которые ночными мотыльками возникали передо мной.
А короткая июньская ночь уже накрыла своей чернотой всю пристанционную деревню, и нет уже в окнах ни одного огонька, только в низенькой времянке горел огонёк, и опять он будет гореть до утра, и для многих и многих заблудших он как последний живительный свет.
И сколько же таких спасительных огоньков по сегодняшним нашим степным, лесным и пристанционным деревням! Кто сосчитает их, и возможно ли сосчитать?

Автор: Кирилл УСАНИН

источник

Понравилось? Поделись с друзьями:
WordPress: 8.91MB | MySQL:68 | 0,982sec