— Прячься, — командует хозяин, и недовольно убирает ложку. Тонька, самая младшая из Кормушиных, как кошка, скользнула на вторую половину за занавеску.
— Под лавку прячься с глаз долой, да половиком прикройся, а то найдут, — подсказывает глава семейства, а сам нехотя встает из-за стола, смотрит на тот угол, где уже успела жена Матрена задернуть занавесочку, спрятав иконы, крестится и шевелит губами, явно просит, чтобы прошли мимо — cyпocтaты.
Но деревенские активисты идут прямиком во двор Кормушиных. Кузьма замечает, что председателя нынче нет, только Егор Струков, кoмcoмoльский вожак и бригадир полеводческой бригады, двадцати одного года от роду, а уже готов землю рыть, чтобы всех в колхоз загнать. «Стручок» — так за глаза зовут его на деревне. А прозвище ему дал Кузьма Лукич, однажды презрительно плюнув в след и назвав «стручком. Так и прицепилось к нему это прозвище. Хотя внешне не похож. Ну, выше среднего, худощав, спина прямая, взгляд, как у орла, вцепится – не отпустит взглядом.
— Здорово, Кузьма Лукич! – Струков и еще два помощника оглядывают подворье Кормушиных. – Говорят, семена припрятал…
— Говорят, что и кур доят, — буркнул Кузьма, поглаживая окладистую бороду.
— А ты не бузи, подкулачник, забодай тебя комар.
— Какой же я подкулачник? Я же в артели состою…
— А все нынче в колхозе состоят, и работают коллективно, — напоминает Егор, — давай, показывай закрома, чего там припрятал…
— Гляди! Коль найдешь – твое!
— И найду!
Искали долго, перерыли в сараях и на чердаке, но все безуспешно. Струков даже пот со лба вытер, уж так старался. – И все-таки, Кузьма Лукич, не любишь ты советскую власть, — уже собравшись уходить, сказал напоследок Струков, — ой не любишь…
Кормушин, по привычке погладив бороду, тихо сказал, так чтобы один Струков слышал: — Твоя правда, не люблю. И что с того?
Стругов побагровел. На его молодом лице «заплясала» злость. – А вот вышлют тебя со всем семейством, будешь знать, что «из того».
— Дальше Сибири не сошлют, а мы и так в Сибири живем, здесь наша матушка-земля, здесь и тружусь.
— Ой, Кузьма, не буди лихо, пока тихо, — заплакала жена Матрена, когда Струков с товарищами покинул их двор.
— Не боись, Мотя, все знают, что работаю, как вол, где еще такого найдешь. – Они вернулись в избу. – Тонька, вылезай, ушли ироды.
Тоня, семнадцатилетняя дочка Кормушиных, выбралась из-под лавки и с любопытством стала смотреть в окно.
— Не светись, — приказал хозяин, — увидит, вцепится с вопросами: чего в комсомол не вступаешь… а оно тебе зачем… не желаю, чтобы как «стручок» по дворам шастала, у людей добро высматривала…
— Тятя, так не все комсомольцы по дворам ходят… Колька с Лешкой вон в комсомоле…
— Вот и хватит нам, а тебе нечего, не о том надо девке думать, а честь свою блюсти… гляди, — он пригрозил кулаком, — узнаю, что зажимкал кто, пройдусь вожжами по спине. И косу не вздумай обрезать, как комсомолки с района… высеку за такие дела.
Так-то Кузьма Лукич добрый, но нежелание вступать в колхоз, да и само неприятие советской власти сделало его лицо угрюмым, редко он улыбался, а уж рассмеяться – не заставишь. Трудяга с детских лет, не любил он общественное… но подчинялся, насколько позволял его характер.
Старший сын Николай был женат, уже и свой пацан подрастал, а младший Лешка, парень девятнадцати лет, освоил трактор и бороздил теперь на нем по полю, выполняя норму. Да и вообще Кормушины – вся семья трудолюбивая. Вот и Тонька – самая младшая в семье – грамотой отметили, да отрез на платье дали.
Кузьма Лукич отрез одобрил, а грамоту к печке кинул, сказав, чтобы сожгла. Тоня не посмела, вдруг кто спросит, а грамоты-то и нет. Поэтому припрятала ее подальше от отцовских глаз.
— Ишь, хватился, — ворчал Кузьма, вспоминая Струкова, — давно отсеялись, а он зерно спрашивает… откель оно у меня? Нет ничего, лето уж вовсю.
А летние дни, и в самом деле, были хороши и обещали урожай, и обещали добрую жизнь.
Но в воскресенье 22 июня услышали односельчане о начале войны.
Повестки братьям Кормушиным пришли в один день. Матрена заголосила на весь двор, обхватив Алексея. – Тебя-то куда? Мал еще.
Проплакавшись, родители стали собирать сына в дорогу. И провожали их вместе. – А может братьев не разлучают, так мы вместе и будем воевать, — старался успокоить старший Николай, и в его глазах мелькнул задорный огонек.
— Не печалься, мать, — подбадривал Алексей, — и ты, батя, держись, а мы уж там как-нибудь.
Хмурился Кузьма, и лицо его было суровым, и обнимал он горячо, но лишних слов не говорил. Надеялся, что вернутся…
____________
Год прошел, а войне и конца не видать. Летом осенью сорок второго пришла похоронка на старшего. И едва оплакали его Кормушины, как следом, через неделю — вторая похоронка. Матрену подкосило прямо у ворот. Так и вели ее под руки Кузьма и дочка Тоня.
Упав на лавку, тихо плакала она, покачиваясь из стороны в сторону. Сидела, согнувшись у самой печки, Тоня, и губы ее дрожали. Кузьма Лукич сидел не шевелясь, только поглядывал на довоенную фотографию сыновей – еще таких молодых.
Стукнула дверь. И Струков влетел в избу, а следом его помощник. Месяц его не было в деревне, ездил с бригадой на лесозаготовки.
— Ты что же, Кормушин, снова колхозу не все сдал… нашел время прятать, когда вся страна для фронта и для победы…
Кузьма даже не пошевелился, ни один мускул не дрогнул на его лице, словно и не было никакого Струкова.
Помощник, пожилой мужик, сразу понял, что к чему, потянул за рукав молодого комсомольца.- Пойдем, бригадир, выйдем, — позвал он.
— Ты чего, Демьяныч, пожалел что ли подкулачника? – возмутился Егор Струков. – Нашел время прятать от советской власти…
— Нечего у них брать, — сказал Демьяныч, — всё они отдали… и сыновей тоже… советской власти отдали. Нынче похоронку на второго сына получили, а неделю назад на старшего… вот так-то, Егор, а ты говоришь: «припрятали…»
Струков растерялся, лицо вмиг осунулось, оглянулся на избу Кормушных, вспомнил отрешенное лицо хозяина, не видел его никогда таким. Потер от волнения подбородок, достал из кармана кисет, руки затряслись. – А чего же я сижу, Демьяныч? А? Чего сижу? Чего меня держат? Помочь бы нашим надо…
— Так ты и так помогаешь, здесь нужнее…
— Не-еее, Демьяныч, я там нужнее, сил нет, не могу больше…
— А ты моги! Вон Кормушин двух сыновей потерял, а ведь все равно может… и не ходи ты к нему больше. Все знают, что советскую власть он не любит… но и не предаст… наш он, свой.
— Понимаю, Демьяныч. Но простить себе не смогу, если «бронь» не снимут.
____________
Тоня вошла тихо, сняла платок и посмотрела на родителей. – На фронт я ухожу… вы уж тут как-нибудь без меня, я ведь давно просилась.
Матрена, поставив ухват, сразу и не поняла. – Куда-куда?
— На фронт, мне уже восемнадцать, меня берут…
Матрена с размаху ударила дочку полотенцем. – Ты чего удумала, егоза? Молоко на губах не обсохло, а она на фронт! – И еще раз полотенцем. Тоня отвернулась, подставив спину, не ожидая, что мать шлёпает ее как маленькую. Хотя раньше никогда дочку не трогала, отец, да, обещал за провинность наказать, но Матрена руку никогда не поднимала. А тут как с цепи сорвалась, словно хотела все желание отбить от фронта.
Замахнувшись еще раз, ударить не успела, — Кузьма перехватил руку, задержал. – Оставь, Мотя, — осипшим голосом попросил он. – Я и сам бы пошел, да не берут.
— Что ты, Кузьма? Одна ведь у нас осталась, — заплакала Матрена.
А Тоня бросилась к отцу. – Спасибо, тятя, спасибо, уж так хочется за братиков поквитаться…
— Ты вот что, Тонюшка, — также тихо сказал Кузьма, — ты уж характер свой спрячь, не лезь на рожон, слушайся отцов-командиров… убитой быть легко, а ты вот живой останься и честь не запятнай солдатскую…
— Поняла, тятя, поняла.
Матрена обессилено опустилась на кровать, тихо заплакала, а потом стала собирать дочь в дорогу.
Провожатых было мало. Да и провожать уже некого, все давно на фронт ушли. Остались лишь Тоня и Егор Струков – выпросился все-таки комсомольский вожак.
Больше месяца не было писем. Кормушины горестно вздыхали, поглядывая на фотографию сыновей. Кузьма Лукич нашел под кроватью в старой корзине грамоту, что дали Тоне еще перед войной. И взял ее, сел к столу и вчитывался в каждое слово, шевеля губами. – Ну, почитай еще, чего там написано, — просила Матрена. Она–то безграмотная была, а Кузьма успел церковно-приходскую школу окончить.
И грамота эта стала ему напоминанием о дочке, о сероглазой егозе с русой косой до пояса.
Месяцы шли, год прошел… как она там, Тонюшка…
Письма писала исправно, радуя родителей, сообщила, что санинструктором теперь Антонина Кормушина. А еще написала, что медалью наградили. И Кузьма несколько раз перечитывал письмо, стараясь представить, какая она теперь – их Тоня…
***
Так хотелось, чтобы поезд мчался быстрее, чтобы скорей увидеть родные лица. Радовалась душа, что месяц май, что сады цветут и что войне конец.
Антонина, наблюдая, как проплывает перрон, оставляя позади полуразрушенное здание вокзала, достала кисет и вздохнула: — Ладно, может это последняя будет… или предпоследняя…
— Ты чего, Тоня, шепчешь там? Молишься что ли? – окликнула Галка, с которой больше двух лет под бомбами прошли.
— Да вот обещаю себе бросить…
— А зачем? Привыкла же.
— Да родители не поймут, отец у меня насчет этого строгий, мне еще за косу влетит…
— Тонька, ну смешная! Да ты же в медалях… и орден дали… такая боевая, а родителей боишься…
— Не боюсь, Галя, а уважаю… хорошие они у меня, правильные. Скорей бы домой, обняла бы и не отпускала, пока душу бы не отогрела…
___________
Морщин на лице Матрены прибавилось – от горя, от переживаний, от тоски по детям. А глаза те же, такие же серые глаза, как у дочки, и волосы тоже русые, но только с проседью.
— Тонюшка, родненькая… а я молилась, просила… чтоб хоть доченька осталась…
— Мам, мамка, родная, жива я, видишь, жива, дома я…
Кузьма, бросив вилы, поспешил к дочери, прихрамывая, — ноги стали болеть. Только он эту боль не чувствовал, торопился…
— Папка!
— Тонюшка! – И он обхватил своими шершавыми ладонями ее лицо, желая разглядеть каждую чёрточку.
— Папка я это, живая… прости, волосы… не уберегла, обрезала косу. А ты если хочешь, отлупи меня по спине, я не обижусь. – А сама улыбается.
А он только сейчас заметил, что нет косы и что волосы ровные под пилоткой. – Дочка, да хоть совсем без волос, тебе можно, сейчас всё можно, живая ты, вот что… живая…
Долго в тот день они разговаривали, долго не ложились спать. Потом уже Кузьма, уставший и охрипший от разговоров, так и лег на широкой лавке, Матрена успела лишь подушку подложить под голову.
— Ох, мам, как же хорошо дома! Пахнет-то как вкусно… домом пахнет.
— Спи, доченька, спи, родная…
— А знаешь, мам, папке-то постеснялась сказать, а тебе скажу: девичью-то честь я сберегла… капитан женатый уж так ко мне… уж так в глаза смотрел… только я ни-ни. Галка говорила, что зря я, вот убьют, и не узнаю, что это такое. А я подумала: честь сберегу, может жива останусь, так, по глупости подумала, а, и в самом деле, выжила. — Она вздохнула.- А сколько их, девчоночек нецелованных, полегло…
— Ох, Тонюшка, да разве мы об этом с отцом думаем, одна ты у нас…
__________
Утром, выйдя во двор, спряталась Тоня за сараем. – Ну, когда же последняя? – спросила она себя. Потом смяла все, огляделась, куда бы выбросить. Жалко – добро ведь. На фронте ох, как дорожили. Решила мужикам, кто в живых остался, отдать.
Тут Кузьма и застал ее. – Папка, не буду больше, там, на фронте, иной раз не знаешь чем заглушить…
— А ты не винись перед нами, я теперь не главный, это ты у нас главная теперь.
Кисет Антонина Кормушина в тот же день подарила Егору Струкову. Встретились… и как два фронтовика потянулись к друг другу. Она успела переодеться, а он так и стоял перед ней в гимнастерке.
— Не узнать тебя, Антонина, говорят, герой настоящий…
— Да какой герой, это братья мои герои были, головы сложили, а нам уж полегче было. – Она взглянула на него серыми глазами, в которых мелькнул задорный огонек. – А ведь в комсомол меня приняли. Прямо на фронте приняли, так что Егор Емельяныч, комсомолка я теперь.
А он смеется. – Это хорошо. Даже если бы не комсомолка, все равно бы тебя замуж взял.
— Ох, ты, решился! А отца моего спросил? Или снова скажешь, что тятька мой против советской власти?
— Не скажу. Нет у нас таких. Отец твой землю любит, родину любит…. надеюсь, не откажет мне зятем стать.
_________
Свадьба после войны — это как луч солнца в сумрачный день. Все шли поздравить молодых. Кузьма Лукич, прихрамывая, обходил гостей, рядом вертелся внук Семка, сын погибшего Николая.
— Ну и как ты поладил с будущим зятем? – спросил Демьяныч, уже хорошо поддавший.
— А чего нам не ладить? На одной земле живем! Пусть они нам внуков… побольше. У них будет хорошо и нам будет легко!
Автор: Татьяна Викторова