Валерка

Воздух был ясен и чист и густо настоян на яблоках, картинно возлежавших в стоявшей поблизости корзине. Ирине подумалось, что именно такой воздух поэты описывали как пьянящий, кружащий голову. Думалось, что именно в такие минуты на душе бывает тишина – неизъяснимая, приятная…

Надежда Алексеевна, разливая чай по чашкам, улыбнулась, как показалось Ирине, заметив выражение её лица:

– Хороший чай, это когда невозможно не улыбаться, когда сделаешь первый глоток. Ма-а-аленький такой глоточек.

 

По-хозяйски села в старое кресло – широкое, уютное, – держа в руке, немного на отлете, чашку с чаем:

– Я почему-то стала вспоминать одну бабушку – чужую и далекую. В троллейбусе, на входе в переднюю дверь, у кассы с билетами стояла. Такие кассы были тогда вместо кондукторов, заходишь, монеты туда бросаешь, отрываешь себе билетик и дальше в салон проходишь. Я вошла – молода-а-ая, быстрая, жизнью довольная… Утро яркое, солнечное. А она, знаешь, тихая такая, чистенькая, в платочке, в длинной серенькой в крапинку юбке. Таких бабушек теперь нет. Теперь бабушкам про платок на голову и заикаться бессмысленно, хоть меня возьми – в штанах, да в джинсах, да стрижка покороче и краска поярче. Что-то расстроило тогда ту бабушку, это поняла я по её последней фразе, мол, вам бы так, как нам досталось, а теперь копейки считать… И узелочек у нее в руках заметила вместо кошелька. А я, борзая такая, удачливая, звонко свои монеты в кассу сбросила, билетик смахнула, сама вглубь троллейбуса порхнула. Не касаются меня, мол, все мелочи жизни эти…

А теперь отчего-то, нет-нет да и вспомню. Взгляд её, какой-то чистый, светлый… Ох, и поговорила бы я с ней теперь! Чайком угостила. С удовольствием бы великим все разузнала-расспросила… Вот какова она, жизнь наша. Когда ты молодой – все у тебя для жизни есть. Кроме мозгов…

Ирина слушала Надежду Алексеевку с некоторым даже удивлением. Не подумала бы, что её голова занята такими тонкими воспоминаниями. Прозрачными даже. Мелькнуло в жизни и забылось, делов-то, платочек, да глазки старухи, недовольной жизнью. Но что эта, порой резкая на слова, горделивая дама, к которой она свои стихи носит на показ, критику дельную услышать, так копается в своем прошлом, все же ей было симпатично. Взглянула на нее пристально – за шестьдесят давно явно. Но чтобы платок на голову, верно, никак.

Когда-то Ирина похвасталась ей, что стихи пописывает, сайт один как раз опубликовал два её стихотворения, и Надежда Алексеевна, прочитав их, заметила: «Формальное образование у вас, молодежи, есть, а вот реального – нет. С девяностых шло уничтожение института учителей. Вот страшная беда… Приноси мне стихи свои, если хочешь. С русским языком у тебя не на пятерку». Обидно сказала, но по делу. Ирина предложение приняла, со стихами своими стала в гости приходить. Но о самой редакторше мало чего знала. Потому и ответила с улыбкой некоторого высокомерия, присущего молодости:

– Но ведь вы платок и юбку в крапинку не носите, а я к вам всё равно прихожу поговорить. Да еще и с удовольствием! Значит, все в жизни идет так, как и должно идти.

 

Надежда Алексеевна словно не заметила её поощрения, сидя нога на ногу в старом кресле под летним навесом, глядя на снующих возле кормушки воробьев, которых подкармливала даже летом. Отхлебнула звучно чай из чашки и продолжила:

– Приходит время, и жизнь твоя перед тобой же и прокручивается. В лицах даже проигрывается. Ни с того, ни с сего отрывок из неё перед глазами – четко, ярко. Здравствуйте, я ваша тетя! И о себе родной всё с иной стороны узнаешь…

– Ой, да что вы? Интересно, с какой такой иной стороны что-то новое о себе можно узнать? – искренне удивилась Ирина. Спросила быстро, слов не подбирая, не так, как всегда – стараясь установленную в себе планку поэта не опустить. – Я о себе все знаю, даже с подробностями. И объяснить могу – отчего и почему, где дурь, а где и удача. Какие секреты?

– Секреты? – переспросила, даже, как показалось Ирине, чуть насмешливо Надежда Алексеевна. – Секретов, верно, нет. Ты права. Но есть тайна. И она порой нам не под силу. Открывается, но по чуть-чуть…

Ирину раздразнили, но тоже только чуть-чуть, эти слова молодящейся старухи, щеголявшей по селу в шортах, приезжающей на лето в выкупленный ею под дачу домик на краю села. (Зимой он стоял в снегу с промороженными окнами.) Уж слишком туманно, и, как показалось Ирине, жеманно, рассуждала собеседница о тайнах своей жизни. Да, вообще-то, Ирине есть с кем, кроме нее, поговорить. Знакомых старух и стариков без выпендрежа навалом, и в троллейбус никакой заходить не нужно.

– Мама моя, – Надежда Алексеевна подлила себе чаю, качнула чайничком перед Ириной, предлагая и ей, но та сделала знак рукой – все, не хочу, хватит, – рассказывала такие замечательные вещи из жизни, вспомню и засмеюсь, и заплачу…

Она уселась поудобнее, забросив одну ногу на стоящий рядом пенёк.

– Дед мой как-то раз на охоте медведя повстречал. Далеко в лес забрел, и в один момент прекрасный слышит: зверь идет, сучками трещит, кусты колышет. Решил, что лучше всего ему на дерево забраться, благо ветерок дул с мишкиной стороны, тот деда и не учуял. Сидит мой дед на дереве, тихонько, дыханье затаив, ждет, когда мишка уйдет. А медведь в кустах пошарашился-пошарашился, да прямо к дереву с сидящим на нем дедом вышел и сел под ним. Сидит и сидит. Да так долго это сидение продолжалось, что дед мой сомлел. Именно это слово мама моя говорила, сомлел мой дед, да и свалился прямо на мишку. Тот с испугу большого вскочил, да и рухнул тут же. Разрыв сердца у него от страха случился. У мишек такое бывает… Так вот, с тех пор, как только ссора какая между ним и бабушкой происходила, так она ему:

– Куды мне супротив тебя. От тебя и медведи-то дохнут…

Ирина даже хохотнула в голос, так ярко представив себе выражение лица неизвестного ей деда Надежды Алексеевны, не находившего ответа на такой железный аргумент жены, одновременно поймав себя на мысли, что ей о своём дедушке необычного рассказать нечего. Трактористом был, по отзывам, хорошим. И только.

 

– А деда этот мой в молодости красавец был, – продолжала редакторша. – Как-то с ним на сенокосе была, уже в старших классах училась. Он с женщинами, что сено в копны складывали, шутил. Весело так, находчиво. Все вокруг смеялись. И я ему потом говорю, деда, какой ты веселый, а я и не знала… А он мне в ответ: «Да это что, внуча. Теперь-то один дым от меня остался. Это раньше я огонь был, бабочки на него слетались, а нынче дым. А дымом только комаров пугать».

Разве скажет теперь кто-нибудь так образно, так точно? Порастеряли мы язык свой. А у него всего четыре класса за спиной было да война с индустриализацией, холод да голод. Вспомнишь, вздрогнешь, если на себя примеришь.

– И еще помню, – продолжала Надежда Алексеевна, – обманул его кто-то, товар подсунули залежалый. Он оправдывался, мол, похвалили меня, подольстили, а лесть, если ею умно пользоваться, и тигра с ног свалить может, не только, меня, мужика…

Ирина слушала это уже с вялым интересом. Однако просто сидеть под навесом, попивать чай, поглядывая вокруг, и не о чем не думать, тоже было приятно. Смотрела на снующих возле кормушки воробьев, налетевших на корм приличной уже стайкой, осмелевших настолько, что вот-вот и на стол за печеньем пикировать начнут. Ирина тоже кормушку устраивает, но зимой, и не для воробьев, а для синиц и снегирей. И не зная как быть – умиляться ли услышанными воспоминаниями или обойти вовсе его своим вниманием, решила легким вопросом прервать затянувшийся рассказ:

– Первый раз вижу, чтобы летом воробьев подкармливали.

– Ммм! Это я в память обо мне самой, – хохотнула Надежда Алексеевна. –Очутилась я как-то в дальних краях, в далеком забугорье. Все чужое, хоть волком вой. Русский русского ищет, прилепиться хочет. Иду как-то с поденной работы, зима, день короткий. Темнота там не наступает, а словно опрокидывается разом на землю. Вот иду – тьма густая, непроглядная, и тем ярче светящиеся окна. Бреду по тротуару от света к свету. Чужие дома окнами сияют, за ними свет, тепло, счастье. А у меня одиночество и тоска невыносимая. И вдруг в одном из кустов слышу щебет воробьиный. Куст высокий, как наша сирень, густой, с цветами махровыми, фонарем ярко освещен, а на нем на-а-ши воробьи. Сидят, чирикают по-домашнему. О! Это так меня утешило. Свои! Родные! Не чета крикливым попугаям. И тоже, как и я, иммигранты. И разом легче стала моя неприютность, моё одиночество. Теперь всегда их угощаю…

Ирина даже прижмурилась – как? Какое забугорье? И что? И почему здесь теперь? Сколько там прожили? И как там вообще жизнь? Вернулись-то чего?.. – зачастила вопросами и даже привстала с места и чашку с недопитым чаем на стол поставила. Мешать стала.

 

– Да жизнь, она везде одинаковая, только вывески на другом языке. Деньги есть, купишь поесть, денег нет – ходи голодная… – вяло отмахнулась от Ирины Надежда Алексеевна.

– А я хочу куда подальше отсюда уехать, – придвинулась чуть ближе к своей собеседнице Ирина. – Английский учу. Пока он у меня, как репетиторша сказала, чуть выше нуля. Ну, на бытовом уровне. Но могу и сказать кое-что, и понять, когда мне ответят. Спросить, например, как пройти… А вы могли бы меня подучить?

– Ты моя хорошая… – как-то жалостливо-насмешливо протянула в своем кресле Надежда Алексеевна. – А чего тебе дома не нравится? Стихи пишешь неплохие, публикуют даже, работу имеешь, дома тебя ждут. А там – никого. Ни бабушки, ни дедушки. Чужбина! Это слово само за себя говорит…

– Ну, вы то сами уезжали.

– Уезжала. В девяностые лихие и позорные. Это, знаешь ли, разница. Как есть разница и в волнах иммиграционных. Первые ехали, спасаясь от смерти, а мы-то – за хорошей жизнью. За колбасой. Так последняя русская иммиграция и называется – колбасная. Позором попахивает, не колбасой.

– Ну и что? Да какая разница, как она называется? А что хорошего здесь? – с некоторым даже вызовом откинулась на спинку стула Ирина, заставив стул жалобно скрипнуть. – Украина эта… Войну начали. Неизвестно, что еще будет…

– Неизвестно. Это так. Но что меня порой удивляет, так это то, что есть такие, кто в последние годы словно в спячке был. Все, что вокруг России в мире происходило, все мимо них. Не видели, не слышали. Для них не существует ни предыстории событий, ни самих событий. Казалось – все уже яснее ясного, все маски сброшены, гримасы ненависти, к нам обращенные, напоказ выставлены, – ан нет… На-а-чали… Спали крепким сном? Куда ехать-то желаешь? Не на виллу же в Испанию.

– Ну, а вы, как я вижу, зомбированная, если верите нашей пропаганде!

Ирина резко отвернулась. Но тут же, спохватившись, чтобы как-то скрыть свою невежливость, потянулась за своей чашкой с уже безнадежно остывшим чаем.

– А ты кому веришь? – Надежда Алексеевна даже как-то скособочилась-отвернулась и лицо чашкой с чаем прикрыла, к губам поднесла, но не отхлебнула, придержала в ожидании ответа.

– Да ведь мы сами начали эту операцию! Военную! Зачем? Да никто бы не напал на нас… Ну, что, скажете неправда?

 

Надежда Алексеевна смотрела на Ирину с внимательной какой-то жалостью:

– Что я могу тебе сказать? Только одно – сожалею. Если телевидение, свидетельства очевидцев и участников, аргументы политологов и политиков, вся эта явленная миру ложь европейцев тебя не впечатлили, то где уж мне для тебя слова подобрать… Видимо, уже ничем не пробьешь…

И, понимая, что сказала обидно, примирительно-ласково потянулась рукой к Ирине:

– Знаешь, было бы не так страшно, если бы обман был…

– Да охренеть! – забыв про всю в мире поэзию, рассердилась Ирина. – Они там, – показала руками широко и вверх – по парижам разъезжают и на Бали отсиживаются, а нам теперь здесь сидеть? Круто! Крутее не придумаешь! А я хочу, чтобы у меня выбор был, и, между прочим, тоже мир хочу увидеть! У меня тоже мечта… Мечты есть!

– Мечты… В мечтах у нас все безупречно, реальность же другая. Там давать не любят, прикурить и то не дадут. Не мои слова, у Ивана Шмелева вычитала. Но слова верные.

Посидели, разглядывая сад, наливающиеся спелой краской яблоки, суетящихся воробьев, непуганых, подбирающих крошки у самого стола. Из неловкого молчания вывел один из них, взлетевший, прельстившись печеньем, прямо на стол. Надежда Алексеевна отогнала его взмахом руки, устало, лениво даже, словно надоело ей сидеть, разговоры говорить, продолжила:

– Ну, вот видишь, как на самом деле все просто. Ты только что сама себе на все вопросы и ответила… Знаешь, сестра у меня старшая в Крыму живет. Майдан, незалежность, референдум… От телевизора не отходишь, глазам не веришь. Звоню ей, уж если я здесь так переживаю, так тревожусь, то каково ей там? А она с места в карьер, кричать на меня стала. Орать просто. Словно все это из-за меня происходит: «Что вы к нам лезете…». И вишенкой на торте: «Я люблю украинские песни слушать…». Сижу, слушаю её, ничего не понимаю. Прооралась, успокоилась сестра моя, и оказалось все тоже очень просто – у ее сына квартира есть в Киеве. Боятся, что потеряет…

– Ну, потерял же? По любому потерял! Права была сестра ваша. Надеюсь, уж, здесь спорить не будете.

– Да не о том я, совсем не о том… На самом-то деле все просто и ясно, когда нет шкурных интересов, когда серебряниками глаза не залеплены, – оглядела Ирину как-то даже неприлично пристально с головы до ног – от модной ассиметричной стрижки, до босоножек на тонкой подошве, с витиеватой шнуровкой – не только подергиванием губ, но и всей позой своей выдававшую нарастающее в ней раздражение. – Еще про одну мою бабулю тебе расскажу, родной мой корешочек. Это уже с папиной стороны. Раз день такой у нас с тобой выдался откровенный. Она, душа светлая, телевизор не признавала. Вышку тогда телевизионную у нас поставили, все вокруг телевизоры приобрели, а бабуля – нет и нет. Но когда отец её уговорил, то моя баба Клава так пристрастилась сидеть смотреть телевизор, что приучилась спать возле него. Дремлет, одним глазком на экран поглядывает, но мужественно дожидается дикторского «до свидания и спокойной вам ночи».

 

Это особенно умиляло её. Она согласно кивала и отвечала: «И вам, и вам, милые, спокойной ночи! Чай, умаялись вы со мной, старой». И шла спать только после такого обоюдного прощания. Кстати, она чем-то похожа на ту, что я в троллейбусе видела – платочек, кофточка с частыми пуговицами… Моя баба Клава, милая душа… Так вот, она мне как-то сказала, что рано или поздно в жизни наступает время, когда многое перестает быть важным. А важны лишь жизнь и смерть. Не точно её слова, но смысл её. Про войну с ней говорили…

– Так вы считаете, что война будет? Как в Донецке? И здесь? Настоящая?

Ирина смотрела на неё в упор, требовательно, но и жалостливо одновременно, ожидая не правды, нет – слов успокоительных, ласковых. Но услышала раздумчивое, сказанное с расстановкой:

– Надеюсь, не будет.

Воробьи уже так осмелели, что шмыгали у них под ногами, выискивая на полу только им заметные крошки. Ветерок, выбежавший словно из-за угла под навес, опрокинул-зашелестел листами стихов, словно напоминая Ирине, что все, что ей нужно было здесь, уже и прочитано, и сказано, и делать ей здесь более нечего.

Собрала листы в стопочку, выравнивая края, постучала о столешницу. Раздосадованная беседой с городской своей знакомой, она была рада уйти. Но и какое-то грустное раздумье исподволь овладевало ею – её самоназванная редакторша, которая, тем не менее, по делу указывала на неточное словоупотребление, на незамеченную порой беспомощность рифмы, несмотря на её шорты и наманикюренные руки, так ярко помнит своих дедов. И даже ту, промелькнувшую старушонку. Словно они вместе… Но это не значит, что Надежда Алексеевна знает, как устроена жизнь, а она ничего в ней не смыслит! И передразнила её про себя – все есть, кроме мозгов, жизнь и смерть… остальное неважно…

И поставила точку: «Конечно, свою прожила, так тебе моя и неважна…»

Простилась с непобедимой усмешкой на губах и звонко, намеренно звонко стукнула калиткой.

Дома с ходу принялась разбирать листки с пометками, оставленными рукой Надежды Алексеевны, стараясь вытравить из памяти только что произошедшее. Однако ловила себя на том, что сделано что-то пустое, ненужное.

Глупое.

Встала, распахнула окно, чтобы окончательно отогнать от себя всех чужих бабушек и деда с его огнем и дымом, который теперь почему-то так и просился в её стихи.

 

Напротив, возле большого, красного кирпича дома с башенкой, на которой Валерка водрузил единственного во всей округе кованого петушка, собрался народ. Стояли, о чем-то переговариваясь. Отца и мать среди них Ирина заметила сразу и еще более удивилась: а они там почему? Свадьба что ли? Валерка приехал? Вглядывалась, ища ответа.

С соседом Валеркой она однажды легкомысленно поцеловалась, и он потом, до самого своего отъезда в военное училище, не давал ей прохода. А когда приехал на каникулы, у нее был другой, и Валерка долго обиженно сторонился её. Потом она училась далеко от дома. Встретились на Новый год, в кафе посидели, повспоминали. Весело было, радостно даже.

К дому подъехала машина, и из нее вышли трое, одетых в военную форму. Ирина видела, как все, кто стоял у дома, молча посторонились, давая им дорогу. Мать, словно прячась от чего-то, прислонилась к отцу. А приехавшие, то и дело одергивая-поправляя кто китель, кто фуражку, уступая друг другу дорогу словно не решались войти в распахнутую калитку.

Петушок на башенке, будто на него кто-то дунул изо всей силы, быстро-быстро завертелся на своей спице и замер.

Резко, словно пощечина, колыхнулись на сквозняке волосы, и мысль обожгла.

Валерка!

И неважно уже было, как далеко разметал ветер листочки с многочисленными пометками. Неважно, забудутся ли не успевшие лечь на бумагу рифмы.

Валерка!
Пустовойтова Е.

источник

Понравилось? Поделись с друзьями:
WordPress: 8.92MB | MySQL:68 | 0,504sec